Выпуск 9(28) ЛГ-19_2017
Выпуск 9(28) ЛГ-19_2017
Показать все »
Меч и огонь менее разрушительны, чем язык.
Р. Стиль
 

Пушкин и профессор Ожегов

Мысли, навеянные чтением толковых словарей

«Я ехал посреди плодоносных нив и цветущих лугов. Жатва струилась, ожидая серпа», — кратко и красочно передал дорожные впечатления Поэт в своих заметках «Путешествие в Арзрум».

8eef56298bfc93caaa0f2acdd827c481.jpg

А мне пришлось рыться в словарях, чтобы докопаться до сути. «Жатва» — это ведь не только процесс сбора урожая в нынешнем понимании этого слова, а ещё и «всякой стоячий хлеб, предлежащий к жатве». Это было первое, историческое значение слова, тогда как «уборка зерновых, а также время такой уборки и собранный во время такой уборки урожай» шли следом. То есть уступали по своей значимости — видимо, в силу частоты употребления в данном значении, а именно: «богатая, изобильная, хорошая жатва».

Так учил Пушкина Словарь Академии Российской, издававшийся на протяжении нескольких лет, в 1789-1794 годах. Словарь Даля нашему Поэту был неведом, Пушкин до его выхода просто не дожил. А там-то и случилось смещение значений, и вышло вот что: «жатва — сбор с нивы хлебов и вообще полевых плодов. | самый хлеб на ниве, или уже снятый; | время, пора съемки хлебов, страда |».

Значения слова к шестидесятым годам XIX века поменялись местами, а в советские времена и вовсе произошла трансформация. В словаре Ушакова то значение, которое имел в виду в своих заметках Пушкин и на которое языковед ссылается, становится книжным, то есть потихоньку вытесняется из употребления.

Профессор Ожегов идёт ещё дальше: Пушкина у него и в помине нет! Жатва — это: 1) уборка зерновых; 2) время такой уборки: 3) собранный во время такой уборки урожай (обильная колхозная жатва).

Вот откуда «ноги растут»! Незачем жатве «ожидать» серпа, если всякая уборка — это битва за урожай, а промедление здесь есть деяние, к тому же наказуемое по партийной линии…

Мастер лубочных картинок Ольга Муратова, назвав свою работу «Жатва», вернула нам истинного Пушкина, которого от нас решил однажды скрыть идейно подкованный товарищ Ожегов.
Впрочем, и на лубке Поэт знает цену настоящего, упорного труда, в большой нелюбви к которому Александр Сергеевич Пушкин заклеймил литературного сибарита Евгения Онегина.


Николай ЮРЛОВ,
КРАСНОЯРСК

«Господа, вы проспите Россию!»

Но колокольчик Гоголя так и не был услышан...

Гоголевская «Коляска» при жизни писателя была не очень отмечена критикой (если не считать Белинского) и осталась в тени других произведений малоросса. О чём, собственно вещь, какой случай лёг в основу сюжета «Коляски», которую Пушкин хотел впрячь в создаваемый им новый альманах и уехать славным литературным путём-дорогою далеко-далеко?

Это, по большому счёту, обычная анекдотическая история, имевшая в реалиях место среди знакомых Гоголя, близких к дипломатическому корпусу. Какой-то чин решил пригласить к себе на обед коллег, да об этом попросту позабыл, отправившись в дворянский клуб. Гости съехались, «в звёздах и лентах», но уже в отсутствие рассеянного хозяина и к растерянности дворовой челяди.

У классика — почти один к одному, с той лишь разницей, что события развиваются не в столице, а в уездном городке Б., куда прибыл на длительный постой полк кавалеристов-усачей во главе с дюжим бригадным генералом и его штаб-квартирой. Да и главный герой, помещик Чертокуцкий, тоже оказался из кавалеристов, «из числа значительных и видных офицеров». Но «он ли дал кому-то в старые годы оплеуху или ему дали её», только однажды попросили Чертокуцкого в отставку. «Изрядный помещик» заложил в банке двести душ, которые числились в приданое за его «довольно хорошенькой» невестой, и мечтал поставить уездных дворян «на самую лучшую ногу», если те всё-таки выберут его предводителем.

Гоголь дал своему герою несвяточное, а имя «геометрическое» — Пифагор Пифогорович, но этот математик в квадрате вряд ли умел приводить в порядок числа и нуждающиеся в том общественные институты. Напротив, хаос за помещиком, кажется, ходил по пятам и лишь ждал счастливой минуты: «Чертокуцкий, несмотря на весь аристократизм свой, сидя в коляске, так низко кланялся и с таким размахом головы, что, приехавши домой, привёз в усах своих два репейника».


Единственное, что экс-кавалерист однажды совершал со знанием дела, — «заранее заказывал в голове своей паштеты и соусы», поскольку приглашал на обед бригадного генерала и господ офицеров. Но этим масштабным планам не суждено было сбыться: всё рухнуло в одночасье, точнее — в период тихого часа, который с таким упоением протекал у помещика Чертокуцкого.  
О чём же всё-таки повесть «Коляска», или «мастерский юмористический очерк, в котором больше поэтической жизни и истины, чем во многих пудах романов других наших романистов»?

Именно так оценил гоголевское произведение «неистовый» Виссарион», но даже он, рассматривая русскую литературу сквозь призму неистребимого западничества, как-то умолчал о той самой «истине». По его критическим представлениям, «Коляска» «есть не что иное, как шутка, хотя и мастерская в высочайшей степени». Но не мог же Гоголь сконцентрироваться только на анекдоте, каких по городам и весям Российской империи вполне хватало: как известно, писатель всегда тяжело переживал, когда его вещи воспринимали на уровне тривиального водевиля.  

Под дугой запряжённых в повести экипажей — полковых дрожек, четвероместного бонвояжа, венской коляски с подушками и рессорами — пока ещё приглушённо, не для всех различимо звучал колокольчик от Николая Васильевича: «Господа, вы некоторым образом проспите Россию!»
В этом, пожалуй, самом компактном произведении действительно спит больше положенного не только отставной кавалерист, дают славного, послеобеденного храпака два кучера и форейтор помещика Чертокуцкого, «одного из главных аристократов Б… уезда».

Почивать сверх меры любит и сам городничий. Под его началом «строится лет пятнадцать каменное строение о двух окнах». А ещё стоит «сам по себе модный дощатый забор, выкрашенный серою краскою под цвет грязи, который, на образец другим строениям, воздвиг городничий во время своей молодости, когда не имел ещё обыкновения спать тотчас после обеда».  

«Коляска» — единственное произведение Гоголя, где фоном повести служит победоносная Русская армия после Наполеоновского нашествия, но автор с тревогой обнаруживает, что боеготовность элитной кавалерии напрямую зависит от состояния пугающейся кобылы Аграфены Ивановны, которой «дурак фершел дал каких-то пилюль, и вот уже два дня она всё чихает».
К сожалению, колокольчик Гоголя, как и голос Левши, в родном Отечестве так и не был услышан. Через два десятилетия после написания автором повести в Россию, отнюдь не к званому обеду, явились на быстроходных кораблях заморские гости, которые свои ружья кирпичом не чистили, да и Аграфена Ивановна у них не чихала.  

Николай ЮРЛОВ,

КРАСНОЯРСК

По улицам ходила...

Роковой Февраль в оценке патриарха Серебряного века

Горькая эмигрантская жизнь научила его быть острословом. Его, намного пережившего современников, которые, как и он, тоже были свидетелями крушения великой Империи. В своих воспоминаниях писатель Борис Зайцев (1881-1972) ностальгировал по былому и, следуя чеховской манере, изъяснялся кратко и афористично. О традиционном литературоведческом делении двух культурных эпох выразился так: «Наш Золотой век — урожай гениальности, Серебряный — урожай талантов».

Классически точным можно считать и его высказывание относительно рокового Февраля, оно впервые появилось у писателя в эмигрантском сборнике «Москва», увидевшем свет в Париже в 1939 году.

Мемуары классика о том периоде, когда «прежний, грозно-крепкий строй обратился в некий призрак», в значительной степени носят дневниковый характер, имея несколько амбициозное название «Мы, военные…» Но Зайцев тут же поправляется, переходя на сленг в пояснении для читателей: «Записки шляпы». Как продукт Серебряного века, он невольно впитал в себя его ироничный модернизм.

«Шляпа» — это прозвище обозначало «безнадёжно штатского и нерасторопного человека». И такой «шляпой» Борис Константинович стал осенью 1916 года, когда его, уже известного в России литератора, зачислили ратником ополчения 2-го разряда, а писатель всё же решил получить чин пехотного прапорщика на ускоренных четырёхмесячных курсах Александровского военного училища в Москве. Окончание учёбы 35-летнего юнкера совпало с «медовым» месяцем второй русской революции — печальными событиями февраля-марта 1917 года.

Разложение армии, во многом инициированное самим Временным правительством, набирало обороты, и это хорошо показано у Зайцева во второй части его военных мемуаров «Офицеры (1917)». Правда, изобразительные средства здесь используются иные, непривычные для его детализированной, живописной прозы. Зато они предельно рельефны — почти густые мазки. Вот сцена отправления железнодорожного эшелона на фронт. Духовой оркестр играет популярный марш «Дни нашей жизни», который ещё считается официальным гимном одного из пехотных полков, только теперь маршевую музыку сопровождают хулиганские куплеты:

По улицам ходила
Большая крокодила.
Она, она, зелёная была…

Где она только в те «окаянные дни» ни звучала, эта песенка сомнительного содержания! «О знаменитая музыка революции, Блоку мерещившаяся, — Большая крокодила», — именно так, мысленно полемизируя с ушедшим в вечность Поэтом, охарактеризовал Борис Зайцев это состояние полной раскрепощённости общества.

От себя добавлю: когда рушатся устои, человек как биологический организм реагирует мгновенно — он высвобождает порой самые низменные инстинкты. И в этом железная логика любой революции. Кстати, «совместная российско-американская революция» образца 1991 года, растянувшаяся на четверть века с гаком, вовсе не исключение.

Она наглядно демонстрирует: хочешь узнать человека как следует — совсем не обязательно съесть с ним пуд поваренной соли, достаточно однажды вступить в товарно-денежные отношения…

Революция — это всегда разрушение, а где «осколки разбитого вдребезги», там почти не находится места для творческих изысков, ведь чрезвычайные обстоятельства зачастую рождают что-то низкопробное, а то и вовсе плагиат. В песнях тех революционных лет он просто зашкаливал. Скажем, «Марш сибирских стрелков», созданный на стихи «дяди Гиляя» в 1915 году, с уже изменённым текстом стал у белых гимном Дроздовского полка. Свои слова к этой же мелодии были даже у махновцев, а песенники, сражающиеся в отрядах дальневосточных партизан, опять же внесли свою лепту (известный всем шлягер «По долинам и по взгорьям»).

В том злополучном Феврале рушилась не только культура, но и судьбы. Тему грядущей русской Голгофы патриарх Серебряного века обозначал в «Офицерах» пунктирной метафорой:

«Юношеское лицо в пенсне, конечно, в слезах, виднелось из окна вагона. Белый платочек да ветер, да солнце. Скоро и мой черёд».

Но от окопов и германских снарядов прапорщика 192-го запасного пехотного полка Московского гарнизона спасла тяжёлая форма воспаления лёгких — сказались военные лагеря, Бог писателя уберёг. Он не стал ограничивать в свободе выбора, а вмешался лишь в самый ответственный час, определив окончательно, что мастер философско-лирической прозы никоим образом не воин.

«День и ночь, радость и горе, достижения и падения — всегда научают. Бессмысленного нет».

Соглашусь и я с русским классиком: школа жизни, донесённая до современного читателя, хотя бы избавит от многих ошибок, причём не только личного плана.

Николай ЮРЛОВ,
КРАСНОЯРСК

Опрометчивость каганата

Почему хазары стали у Пушкина неразумными?

А и в самом деле, отчего «Песнь о вещем Олеге» содержит нелицеприятную характеристику древнему народу, «некогда обитавшему в нынешней Южной России», как говорится в энциклопедическом Словаре Брокгауза и Ефрона?

Александр Сергеевич, «наше всё», словами направо и налево не бросался, а если что и утверждал, то вполне обоснованно…

Судачили мы тут как-то с одной филологической дамой, и я высказал предположение, что Пушкин прекрасно понимал, в чём заключается опрометчивость в поведении хазар. Вовсе не в их набегах на сопредельные территории. Кто же тогда, в первые столетия от Рождества Христова, не сражался за место под солнцем? Новые государства создавались на жёсткой и даже жестокой политике присоединения земель более слабого соседа. Правда, Хазарский каганат был могущественной империей, и выступить против него в поход — значило не только проявить дерзость, но и получить помимо всего прочего большие неприятности.

Но лишь до поры до времени. Сила каганата держалась до того самого момента, пока в процесс расширения границ не вмешался фактор духовный. Иудеи, зарекомендовав себя не только отменными торговцами, но ещё и ловкими миссионерами, предложили тюркоязычному народу свою веру, и это окончательно решило его дальнейшую историческую судьбу.

Более того, «единоверцы» начали получать в каганате хлебные придворные должности. А где кормление на государстве, там всегда грядёт лавинообразный коррупционный развал. Это хорошо изложено у Вадима Кожинова («История Руси и русского Слова»). Очевидно, в немалой надежде на то, что современники хоть что-то извлекут из поучительного примера «неразумных» хазар, получивших отмщение Олегово. К сожалению, у нас не любят учиться на ошибках других…

Представляю, как напрягается сейчас «око государево», выискивающее даже в отечественной классике 282-й криминал. Александру Пушкину в этом плане относительно повезло: на что теперь обижаться хазарам, их и в природе-то больше нет? А вот прочие остались…

Николай ЮРЛОВ,
КРАСНОЯРСК

Не трогайте русский язык — смута придёт

Устои в Государстве Российском расшатывались с орфографии

Перебирая свои записи, натолкнулся на любопытное заключение, которое сделали сибирские исследователи русской словесности. Оказывается, даже стремление модернизировать якобы уже устаревший наш язык, что сейчас и предпринимают реформаторы, чревато своими последствиями.

Учёные Сибирского федерального университета негативно оценивают такие усилия, видя в них покушение на порядок, утвердившийся в обществе, и даже… проявление смуты. Рассматривая смуту как «особое смущение, которое происходит не только в общественной жизни, но и в сознании людей»,  в качестве ключевой проблемы они предложили выделить отношения общества к власти. По мысли словесников, стабильность в России достигается только в том случае, если царь соответствует народному идеалу: быть государем праведным, защищать интересы народа, выполняя при этом важнейшую функцию — «казнить и миловать».

Напротив, когда этого по каким-либо причинам не происходит, страна всякий раз ввергается в великую смуту, и тогда в обществе, раздираемом противоречиями, возникает «рефлексия власти».

Впрочем, раздрай на Руси — явление всегда комплексное, и нестабильность общества, непрочность существующего в нём порядка выражаются не только в падении нравов или же в пышном буйстве преступности. Как считает профессор кафедры русского языка Сибирского федерального университета Татьяна Григорьева, к этой же категории следует отнести и так называемую «орфографическую распрю», резко обозначившуюся на рубеже XIX —XX веков.

В фундаментальной работе «Три века русской орфографии», изданной в столице, красноярский языковед остановилась именно на этом судьбоносном для державы периоде, ставя знак равенства между словами «распря» и «смута». Ценность монографии ещё и в том, что учёный в очередной раз разрушила современное представление о большевистской подоплёке ревизии царской системы правописания.

— Проведение орфографической реформы 1917 года, — утверждает Григорьева, — в современном общественном сознании до сих пор нераздельно связано с декретами советского правительства, которые в действительности стали не столько осуществляющей силой, сколько разрушили спланированную тактику эволюционного осуществления языковых преобразований…

Дело в том, что к необходимости перемен в правописании русского языка единодушно пришла ещё Орфографическая комиссия 1904 года, созданная при Императорской Академии наук. Именно она подняла руку не только на твёрдый знак, но замахнулась на «ять» и вознамерилась ликвидировать избыточные, на взгляд нетерпеливых реформаторов, буквы гражданского алфавита. А на церковнославянский язык, введя элементы латинской унификации, совершил покушение в 1708-1710 годах царь Пётр.


Чем руководствовалась комиссия? Прежде всего, она исходила из революционных рекомендаций академика Якова Грота, изложенных им в нашумевшем труде «Спорные вопросы русского правописания от Петра Великого доныне» в 1873 году. Понимая, что узаконенная орфография — вещь очень деликатная и не столь простая, поскольку письмо олицетворяет воплощённую в знаках стабильность самого общества, в мыслящей России всё-таки не рискнули на сомнительные перемены. Все последующие действия достались Временному правительству, а большевистские комиссары лишь приняли лингвистическую эстафету.

На рубеже веков книгоиздание в государстве, пока ещё существующем, в подавляющем большинстве протекало по-старому, но смута в славянскую письменность всё же вошла. Первыми приняли неоднозначные новации русские либералы, которые в эпистолярном жанре спокойно перешли на другую, «интеллектуальную» манеру общения, считая правилом хорошего тона твёрдый знак в конце слов не употреблять. Активными поборниками решительных изменений в правописании выступили также разночинное учительство и земские врачи. Выходит, устои начали расшатывать элементарно — с орфографии. Чем всё закончилось, хорошо известно по учебникам отечественной истории…

К сожалению, страсти вокруг правописания в русском языке не утихают, и печальная судьба буквы «ё», подвергнутой электронному остракизму, — только малое тому подтверждение. А есть ещё и новый академический регламент в отношении букв прописных…
Даже среди учёных находится много «упрощенцев», кто под предлогом повышения уровня грамотности населения пытается протащить очередной свод новоиспеченных наставлений и норм. Можно, конечно, тут вспомнить болгарского книжника XV века Константина Костенечского, который, отстаивая чистоту веры, даже ошибки в письме судил очень строго, призывая рассматривать их как уклонение в ересь.

Но ведь напрашивается ещё один исторический вывод: словесники эту власть предупреждают, а она не желает их слышать.
Значит, вновь хочет угодить в яму, вырытую на таком безобидном, казалось бы, поле, — русском языковом пространстве.

Николай ЮРЛОВ,
КРАСНОЯРСК

Гоголь и «пропуски»

«Так служить нельзя, Николай Васильевич!»

Пусть поднимет руку тот, кто безгрешен, а грешники, конечно же, знают о своих прегрешениях и помнят, что бывало в случаях нарушения трудовой дисциплины — «выволочка» от начальства.
Великий Гоголь, грезивший литературой, тяготился государственной службой: в Департаменте уделов Министерства императорского двора, по отзывам современников, он «был плохим чиновником» и извлёк из своей бюрократической деятельности ту пользу, «что научился сшивать бумагу».

«Не имея ни призвания, ни охоты к службе, Гоголь тяготился ею, скучал и потому часто пропускал служебные дни, в которые он занимался литературою», — читаю я книгу Викентия Вересаева «Гоголь в жизни».

После нескольких дней прогулов, в те далёкие времена именуемых более корректно — «пропусками», он всё-таки «являлся в должность» и шёл с понурой головой на ковёр к столоначальнику.

— Так служить нельзя, Николай Васильевич, — слышал он в назидание, — службой надо заниматься серьёзно!

Но у будущего классика, а пока только тривиального прогульщика, уже было предусмотрительно написано «прошение на высочайшее имя».

Гоголь увольнялся, а потом вновь определялся, и так по нескольку раз. В письмах к матери он неоднократно подчёркивал, что это ещё не самое «худшее» место, что многие, весьма многие захотели бы иметь даже его.

После приезда Гоголя в Санкт-Петербург фрак его был довольно ветхим, а кроме того, молодой чиновник не имел даже «тёплого плаща, необходимого для зимы».

Вот вам тот самый «маленький человек» Акакий Акакиевич, который будет мечтать о приличной одежде, позарез необходимой для капризной северной Пальмиры! Тяготы и жизненные невзгоды своего будущего героя автор «Шинели» испытал непосредственно на себе…  

И вот ещё, собственно, что в этой связи. Уже тогда молодой Гоголь видел главную беду России. Это было неистребимое бюрократическое сословие, которое плодилось и процветало ещё и потому, что люди заступали на службу, не имея к ней ни малейшего призвания. Прельщало их только место.

Может быть, именно в эти дни пресловутых «пропусков» молодой и удручённый Гоголь несколько романтически думал о том, как же сделать всем хорошо: и России, и конкретному человеку? И чтобы люди больше не тяготились трудом на благо Отчизны! Но уже наступало у литератора прозрение, и грустно становилось у него на душе…  

Николай ЮРЛОВ,
КРАСНОЯРСК

Где люди, там соблазны

Когда вслед за главным героем уходит и сам автор…

В годину великой смуты, ностальгируя по Родине и её культуре, писатель Александр Куприн как-то сказал, что персонажами Льва Толстого можно населить целый уездный город.

Только вряд ли в этом провинциальном захолустье с его непременными въездными воротами и полосатым шлагбаумом найдётся место князю Степану Касатскому, блестящему гвардейскому офицеру эпохи императора Николая Павловича, главному герою небольшой повести «Отец Сергий». Исходя из логики созданного писателем характера, Касатский непременно этот городок покинет, чисто по-толстовски «освободится», ведь «где люди, там соблазны».

После романа «Война и мир» и появления Платона Каратаева как идейного рупора автора Толстой стремится к максимальному стилистическому упрощению, потому аристократ Касатский изъясняется примерно в том же духе, что и «сокамерник» Пьера Безухова по французскому плену. Хотел того Толстой или нет, но в повести явно прослеживается перекличка с фразой Каратаева: «Где суд, там неправда».

Да и сама повесть, созданная в 1890 году, перешла Рубикон, за которым одно только искательство своего Бога и уже не находится места Церкви. Сам писатель, как и Сергий, тоже в духовном раздрае, значит, и до ереси — всего ничего… Отточенная манера в повествовании ещё временами прорывается, вызывая грустные ассоциации о былом мастерстве классика.

Нет, «Отец Сергий» — это точно не вершина творчества писателя, а какой-то промежуточный этап, штрихи к созданию другого толстовского образа — аристократического старца, задержанного властями тоже за бродяжничество и сосланного на поселение в Сибирь («Посмертные записки Фёдора Кузьмича», развивающие красивую легенду о таинственном исчезновении императора Александра Павловича).

Вынашивая давний замысел ухода от собственной семьи, Лев Толстой при создании «Отца Сергия» уже прорабатывал схожий план. Благо, и фактический случай через двадцать лет представился.

Именно случай, ведь закономерности в монашеском постриге, который выбрал светский лев князь Касатский, вовсе и нет. А когда человека уйти в обитель вынуждают обстоятельства, каким оказывается мгновенное разочарование в будущей невесте, поскольку та призналась жениху в прошлой связи с самим Императором, всегда остаётся зыбкость отшельнического положения и скрытая до поры возможность искушения.

Что тут делать? Отрубать себе палец? Да, конечно, это как-то поможет устоять в вере и не соблазниться, но что потом-то спасёт? Снова браться за топор, когда в очередной раз явится искуситель и введёт в грех? Самоубийство как самая эффективная мера профилактики отцом Сергием поначалу всё-таки рассматривается, но потом отвергается.

Касатскому остаётся одно: забыть о монашеском служении, выдумать своего Бога и отправиться «куда глаза глядят», в вечное странствие по Руси. Так и решение навсегда уйти из Ясной Поляны родится у Толстого через семь лет после заброски им первого «пробного шара» — замысла неоконченной повести «Отец Сергий», появившейся на свет уже без самого автора.

Может, и зря появившейся? По крайней мере, православием в этой «незавершёнке» и не пахнет, а есть только жалкая пародия на него…

Николай ЮРЛОВ,
КРАСНОЯРСК

Противовес тому самому «Мастеру»

«Пирамида»: взбираться некуда и внизу — обрыв…

Случай в литературе редчайший. Почти в одно время два больших писателя, живших в Москве (Леонид Леонов и Михаил Булгаков), совершенно автономно, не сговариваясь, начали создавать свои фантасмагорические вещи, удивительно похожие фабулой. У одного это вылилось в масштабный роман-наваждение «Пирамида», у другого — в элитарный бестселлер «Мастер и Маргарита», при жизни автора так и не изданный (спасибо за публикацию вдове Елене Сергеевне и главреду «Москвы» Евгению Поповкину).

Фоном этих произведений явилась столица конца двадцатых годов прошлого столетия — та самая, жителей которой уже «испортил квартирный вопрос». Атмосфера тех переломных лет роднит хорошо известных к тому времени литераторов. Но в чём они решительно разошлись, так это в выборе основных сюжетных пружин. Булгаков предпочёл, чтобы всё так или иначе крутилось вокруг прибытия в столицу таинственного мага. Мессир Воланд, феерический визит нечистой силы — вот кто стал завязкой романа, а компанейское их убытие — последней точкой в многоплановом повествовании.  

В отличие от Булгакова, не имея в родословной священнослужителей, а только крепкие и тоже «социально чуждые» крестьянские корни, Леонид Леонов оказался более «почвенником», нежели сын киевского богослова. Правда, и в «Пирамиде» есть «наместник» Князя мира сего — некий профессор с фамилией Шатаницкий, но он способен лишь на мелкие пакости, вставляя в колёса произведения даже не палки — так, прутики.

Один из главных героев «Пирамиды» — приходский священник, практически сельский батюшка, поскольку службу он несёт в окраинном храме Москвы. Более того, всё в романе, который в этом плане противовес «Мастеру», вращается вокруг появления ангела. Другое и почти небесное создание — дочка православного батюшки Дуня, став случайной хранительницей чуда, называет гостя, сошедшего к ней прямо с иконы захиревшего храма в Старо-Федосеево, по-своему просто — Дымков.

Это с помощью Дуни ангел Дымков, для кого всё материальное чуждо и он, как благовестный голубок, питается одним изюмом, учится человеческой речи. Его первая и поистине детская оценка столь нелегкого для него постижения словарного запаса:

— В роте мало слов…


Безусловно, так бы сказал ребёнок, который путает трудные склонения имён существительных.

Чем закончится это посещение сталинской Москвы для ангела, на какие цели он начнёт расходовать свои невероятные способности? Это вам не Воланд, а простодушный небожитель (в первоначальных набросках роман назвался «Мироздание по Дымкову»). Печален итог этого внезапного пришествия: своими меркантильными интересами москвичи, погрязшие в грехах, способны испортить даже непорочного ангела.

Скажу ещё одну вещь: роман Леонида Леонова — в некотором роде индикатор базисной культуры и подготовленности читателя. Люди, взращённые современной суррогатной литературой, его уж точно не примут, поскольку упадут в изнеможении на диван, не осилив и первого тома. А есть ещё и том второй, и рукопись, привезённая в «Наш современник», не зря смахивала на бумажную гору…

Роман создавался на протяжении почти сорока лет и увидел жизнь только в конце двадцатого века: патриарх литературы, которому было почти 95, теперь мог уходить от нас со спокойной душой…

Почему «Пирамида»? Дело в том, что человечество в «поступательном» движении всё время взбирается ввысь. Вроде бы ощутимый прогресс в развитии, но это как посмотреть. Вершина, а дальше идти некуда, да и внизу — обрыв. Спустимся ли в случае чего?..  

Николай ЮРЛОВ,
КРАСНОЯРСК

Шуточка частного пристава

Как бились за гоголевский «Нос»

Исследователи утверждают: ни одна повесть Гоголя не резалась цензорами в таком количестве и с такой изощрённостью, как совсем небольшой по объёму «Нос». Автор и сам предвидел, что текст будут кромсать, потому и отправил сопроводительное письмо, адресованное Михаилу Погодину, одному из отцов-основателей журнала «Московский наблюдатель». Для этого нового издания Гоголь и написал «особенную повесть», став одним из первых русских классиков в популярном ныне жанре фантасмагории.

И что же Николай Васильевич пытался предвосхитить?

«Если в случае ваша глупая цензура привяжется к тому, что Нос не может быть в Казанской церкви, то, пожалуй, можно его перевести в католическую, — сообщал писатель. — Впрочем, я не думаю, что она до такой степени уже выжила из ума».

Непосредственно до ножниц московской цензуры «Нос» так и не дошёл, редакция журнала отказалась его печатать по причине «пошлости и тривиальности». Что касается обвинений, в литературной жизни того времени «носология» и впрямь зашкаливала: вначале был переведен с немецкого «Карлик Нос» Вильгельма Гауфа. Затем появилась «юмореска» «Похвала носу» другого немца, Генриха Цшокке, и в этой связи самобытный создатель «Миргорода» коллегам по цеху уже не казался столь оригинален. Трепетное отношение к своему выдающемуся органу обоняния, от природы свойственное тонкой натуре малороссиянина, как-то во внимание не принималось.

Понял Гоголя с его «носологией» только великий Пушкин, он и реанимировал сатирическую повесть, в которой другие увидели всего лишь бытовой анекдот и обычный фарс. Автор запретного «Медного всадника» тоже имел свои счёты с Санкт-Петербургом, далеко не идеализируя северную столицу. Не только ведь августейшему истукану грозил Евгений: «Ужо тебе!», а заодно и тому самому месту, где развернулась фантастическая погоня за маленьким человеком.

В сентябре 1836 года «Нос» появился в «Современнике», и теперь уже Пушкину, как и предполагал автор, пришлось отстаивать повесть от купюр. Разумеется, Казанский собор или другой храм, где по ходу сюжета объяснялся майор Ковалёв с важным Носом, пребывавшим в ранге статского советника, не могли быть местом действия. Чиновник всегда один и тот же — в Российской империи он тоже жил по принципу: лучше перебдеть, чем недобдеть. Волею трусливого цензора Александра Крылова, бывшего профессора Санкт-Петербургского императорского университета, беседу с тем, кто «сам по себе», предусмотрительно перенесли в Гостиный двор.  

Исчезли намёки на мздоимство квартального надзирателя и участкового пристава (частного, если по Гоголю), а вот пристрастие к государственным ассигнациям полицейского чина, «большого поощрителя всех искусств и мануфактурностей», на удивление осталось:

«Это вещь, — обыкновенно говорил он, — уж нет ничего лучше этой вещи: есть не просит, места займёт немного, в кармане всегда поместится, уронишь — не расшибётся».

И здесь опять же Пушкин настоял: он, по меткому выражению одного из друзей, «выводил Гоголя в люди», но потребовался коллективный вердикт Санкт-Петербургского цензурного комитета на эту безобидную «шутку», полицейский, так сказать, фольклор. Страж порядка в повести вроде и ни при чём: виной всему злые, инфернальные силы! По сравнению с коллежским асессором Ковалёвым он даже безгрешен, этот пристав, зато майор, который, уже с обретением органа, вернулся к своему любимому занятию — преследовать на Невском проспекте «решительно всех хорошеньких дам», — это и есть «распутник, вступивший в сговор с великим Искусителем».

Главная и потаённая идея Гоголя получила ювелирную огранку в двадцатом веке у Анри Труайя. Русский француз убеждает нас: здесь, в Северной Пальмире, «сатана дробит лица, надевает на кусочек плоти треуголку, заставляет жить на широкую ногу пару ноздрей, жалует почётное звание обрубку и так сильно возмущает ум честных горожан, что никто не находит что сказать».

Безусловно, за подобную сатиру на современное общество редактору «Современника» стоило биться, и Пушкин, в отличие от многих, это хорошо знал. Ведал бы о том боязливый цензор Крылов — тризну бы себе заказал!  

Николай ЮРЛОВ,
КРАСНОЯРСК

Вас здесь не стояло!

О ней сáмой, лишней запятой

Это что-то ужасное! Вопреки всем правилам родного языка деловой народ упорствует, стараясь поставить запятую во всех официальных письмах после фразы, которая оканчивается «С уважением…»

Из собственной практики знаю: все попытки поколебать убеждённость корректоров ни к чему не приводят, хотя «блюстители грамматического и синтаксического порядка» соглашаются: конечно, нормы языка не регламентируют этот случай, но так теперь принято…

Кем принято, когда принято? Ведь ещё в прошлом веке запятая именно здесь считалась не просто дурным тоном — она молчаливо указывала на пробелы в образовании того или иного индивидуума.

Видимо, и впрямь случилось тихое (чисто английское) реформирование родного языка, но об этом учёные-филологи просто умалчивают.

Николай ЮРЛОВ,
КРАСНОЯРСК

Замужем за... мужем

Товарищ Эйхенбаум о пушкинской Татьяне

Литературовед Борис Эйхенбаум (1886-1959), лучшие работы которого, как уверяет читателя Большая советская энциклопедия, «отмечены остротой постановки литературных проблем, оригинальностью концепций, артистичностью изложения», в одной из монографий «Пушкин и Толстой» (1937), так изволил выразиться о героине известного романа в стихах:

«Стоит читателю представить себе дальнейшую жизнь пушкинской Татьяны — Татьяну замужем за нелюбимым мужем, как тотчас «Анна Каренина» начинает выглядеть своего рода продолжением и окончанием «Евгения Онегина».

Меня напрягает в этой фразе не только поверхностное понимание творчества великого поэта, пресловутая «артистичность» учёного-филолога, более уместная всё-таки для театральных подмостков, а какое-то элементарное отсутствие чутья к нашему «великому и могучему».

«Замужем за... мужем» — здесь я могу сказать устами не особенно примечательного литературного персонажа, сыгравшего с «товарищем гроссмейстером» в шахматы, что «конь так не ходит».

Риторический вопрос: «А как, по-вашему, ходит конь?»

Николай ЮРЛОВ,
КРАСНОЯРСК

Рыбачка, живущая в бедности, и муж-дауншифтер

Ироничное прочтение классики

1. Ради любви старый служака навсегда исчез в кровавых языках пламени (Ганс Христиан Андерсен, «Стойкий оловянный солдатик»).

2. Креативному портному, перед тем как свою вещицу показать, нужно семь раз окинуть взором толпу: не окажется ли среди почтеннейшей публики злобного мальчугана (Ганс Христиан Андерсен, «Новое платье короля»).

3. Тулупчик с чужого плеча и в лютый холод не даст замёрзнуть, и о моральном долге в крайнем случае напомнит (Александр Пушкин, «Капитанская дочка»).

4. Рыбачка, живущая с мужем в глубокой бедности, надышалась заморским воздухом феминизма и решила избавиться от надоевшего супруга-дауншифтера. Все планы спутала одна маленькая титулованная особа (Александр Пушкин, «Сказка о рыбаке и рыбке»).

5. В ненастные осенние дни, когда «рога трубят» и мужья отправляются на охоту, скучающие обитательницы богатых фазенд способны крутить не только романы, но ещё и динамо (Александр Пушкин, «Граф Нулин»).

6. Опрометчивым потомкам надлежит знать, что никак нельзя грозить бронзовым памятникам, а уж тем более — сносить их (Александр Пушкин, «Медный всадник»).

7. Дикие лесные коты, которые «мяукают грубым, необработанным голосом», стали не только причиной семейных несчастий, но и привели в величайшее расстройство всё имение, взятое в опеку эффективными менеджерами (Николай Гоголь, «Старосветские помещики»).

8. Не влюбляйтесь, хлопцы, в паннычек: батьку нагрянет и голову оторвёт (Николай Гоголь, «Тарас Бульба»).

9. Всякие незаконные посягательства на корону заканчиваются тем, что претенденты числа не помнят, месяца тоже как будто бы не было (Николай Гоголь, «Записки сумасшедшего»).

10. Миргородская служанка подвела под статью своего пана, когда однажды решила проветрить на дворе ещё и ружьё, не ведая о том, что им-то как раз и нельзя «одолжаться», как душистым табаком, который «жид делает в Сорочинцах» (Николай Гоголь, «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович и Иваном Никифоровичем»).


11. Хитрый бизнес-план, с которым прибыл в губернский город NN херсонский помещик, «засветила» дама, мало знакомая с капитализацией фондового рынка Российской империи. К сожалению, «дамой, приятной во всех отношениях», её не назовёшь (Николай Гоголь, «Мёртвые души»).

12. Влиятельный чиновник из Петербурга, страдающий болями в пояснице, хочет устроить на выгодное место в столице своего племянника, но даже столь высокая протекция не избавляет юного родственника от прогрессирующего радикулита (Иван Гончаров, «Обыкновенная история»).

13. Японской резидент благополучно прошёл огонь, воды и медные трубы, а всё-таки стал жертвой общественного темперамента (Александр Куприн, «Штабс-капитан Рыбников»).

Примечание:
Может быть рекомендовано в качестве учебно-методического пособия на уроках литературы в старших классах средней общеобразовательной школы.
Желательно использовать как тестирующий материал, при этом ответы автор предлагает поместить в произвольном порядке, чтобы у школьников появилась возможность угадать правильное расположение источников.

Николай ЮРЛОВ,
КРАСНОЯРСК

А в остальном претензий к Толстому нет...

«Не мстите за себя, возлюбленные…»  

У современного читателя при глубоком знакомстве с романом «Анна Каренина» могут быть серьёзные претензии к автору, если брать начало начал — эпиграф. В произведении им стало библейское изречение: «Мне отмщение, и Аз воздам».

Помню, ещё в школе, которую в прошлом веке не одарили изучением основ религиоведения, я долго мучился, как же следует сие понимать. К учителям бесполезно обращаться: отмахнулись бы от упёртого школяра, как от назойливой мухи.

Эх, совсем не предугадал граф Толстой тот исторический зигзаг, который был совершён Россией в начале двадцатого столетия! Да и разве можно было предположить, что грядущему поколению для понимания классики потребуется даже не детальная расшифровка христианских истин — ликбез? А знай, что такое случится, непременно избавил бы литератор свой эпиграф от купюр, где фраза в её полном значении звучит так:

«Не мстите за себя, возлюбленные, дайте место гневу Божию, ибо написано: «Мне отмщение, и Аз воздам».

Но ведь это меняет дело! Следуя кодексу чести, как в таком случае надлежало поступить столичному чиновнику Алексею Каренину, кавалеру чрезвычайно высокой по статуту гражданской награды — ордена Александра Невского? Вызвать на дуэль графа Вронского и отомстить за себя, если уж поруганная честь жены выпадала из причинно-следственных связей в его мотивации. Почему Каренин своего права на выстрел не реализовал, дан исчерпывающий ответ в эпиграфе романа.

Каренин, этот знаковый персонаж, выше мести, что делает его глубоко православным человеком и положительным, безусловно, героем, который, подобно мифическому Сизифу, вместе с писателем тащит на гору идейный воз. А тяжело это делать, ох, тяжело, ведь куда проще было бы стреляться…

Повидавший жизнь Виктор Розов, мне помнится, как-то доказывал на вступительном экзамене в Литинститут, кто есть кто в романе Толстого. Каренин — это глубоко нравственный человек, тогда как Анна — падшая женщина, которую писатель как тонкий знаток душ человеческих не пощадил. Да и Бог, кажется, — тоже.  

Только у Бога не отмщение, а воздаяние. Он даёт, а кому-то и отказывает в этом праве на благо и благодать. Отказал и несчастной Анне. Тогда на её жизненном пути обозначился тот роковой поезд, протяжный свисток которого и определил выбор героини, всеми отвергнутой в финале произведения.

Вот, собственно, и всё, что касается библейского эпиграфа, а в остальном у меня нет претензий к Толстому в его мировом шедевре, признанном по сетевым опросам лучшим романом XIX века.    

Николай ЮРЛОВ,
КРАСНОЯРСК

Из либералов — в державники

Эволюция русского классика

У наших педагогов передаётся из поколения в поколение незамысловатая методика, по которой подросткам легко запомнить, что же конкретно создал писатель Иван Гончаров. Всё просто, поскольку три его романа начинаются на букву «О»: «Обыкновенная история», «Обломов» и «Обрыв». Грех позабыть.

Но мало кто знает, что и сам писатель был учителем и преподавал русскую литературу цесаревичу Николаю Александровичу, когда тот на правах старшего сына Александра Второго готовился к своему августейшему поприщу. И тот принял бы престол в своё, разумеется, время, но вмешались трагические обстоятельства — внезапная смерть наследника от туберкулёзного менингита…
Вот это, я понимаю, учитель! Ему было мало блестящего университетского образования, он грезил морем и потому объездил на фрегате «Паллада» полмира и первым из братьев по цеху увидел континентальную мощь державы от берегов Невы до Тихого океана. Отсюда и глубина, и знание жизни…

Диван, что воспет в романе «Обломов», только потом станет для писателя в некотором роде «модусом вивенди». Кажется, степенный русский человек из Симбирска слегка утомился от столичной суеты. Да и было от чего: таким багажом не обладал, пожалуй, ни один русский писатель того времени (Тургенев не в счёт — внутри империи он не двинулся дальше Спасского-Лутовинова).

Жизненный опыт Гончарова перевернул: из либерала Иван Александрович стал государственником, без колебаний согласившись перейти на службу даже в Цензурный комитет.
В этих поступках, решительно осуждаемых «товарищами по оружию», была необходимость.

Провидческим глазом художника Иван Гончаров отчётливо разглядел, на краю КАКОГО реального обрыва уже скоро окажется Отечество.

… Одноимённый парусник, на котором путешествовал литератор, выполняя важную дипломатическую миссию, у нас воссоздали. «Паллада» всё так же бороздит моря, на нём проходят школу жизни гардемарины, осталось дело за малым — читать и ценить Гончарова!

Николай ЮРЛОВ,
КРАСНОЯРСК

Синхрон двух классиков

Тургенев и Достоевский: оба об одном и том же

Бывает же так: два классика-антагониста, абсолютно не сговариваясь между собой, то есть автономно, пишут почти слово в слово. Не верите? Да я и сам удивился, когда вот этот отрывочек из тургеневской «Муму», запомнившийся ещё со школьных лет, нашёл удивительное соответствие у Достоевского:

«Но ко всему привыкает человек, и Герасим привык наконец к городскому житью» (Тургенев, «Муму», 1852).

И уже в «Записках из Мёртвого дома» (1860-1861):

«Человек есть существо, ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее определение человека».

Почувствовали некое тождество? Хронологическое первенство остаётся за Тургеневым, но только отчасти, поскольку всё мощнее у Фёдора Михайловича!

Николай ЮРЛОВ,
КРАСНОЯРСК

Тот ещё гусь!

Прохвост — должность, ставшая нарицательной

Вполне вероятно, что в гуманитарные классы средней школы Салтыков-Щедрин со своими глуповцами больше не пожалует. Всё его творчество в свете коррупционных обстоятельств, открывающихся у нас с каждым днём одно хлеще другого, становится непотребным: «Были губернаторы добрые, были и злецы; только глупых не было — потому что начальники».

Нельзя в таком духе выражаться про губернаторов. Но ведь у Михаила Евграфовича есть куда как посущественнее про это бюрократическое племя: «Угрюм-Бурчеев был прохвост в полном смысле этого слова. Не потому, что он занимал эту должность в полку, а прохвост всем своим существом, всеми помыслами».

В самом деле, что же за должность такая — прохвост?

Роюсь в Словаре Даля и ничего не нахожу у Владимира Ивановича: «прохвоста», простите, который в советских толкованиях значится как законченный «негодяй» и «подлец», у него попросту нет. Зато есть ссылка, куда смотреть: «профосъ».

Дело в том, что в процессе языковых трансформаций иностранное слово стало уже окончательно нам родным, зато хвостатым. В самом деле, чего язык ломать, если существует, к примеру, «приХвостень»?

Происхождению «профоса» Даль даёт такое обоснование: слово «профосъ» (латин.) было переделано в проХвоста. А это — исключительно «военный парашник, убирающий в лагере все нечистоты; встарь это были и военные полицейские служители, и полковые палачи».

Выходит, губернатор Угрюм-Бурчев и в самом деле очень лихо подпрыгнул в своём карьерном росте: из грязи да в князи, в ранг большого и очень ответственного руководителя!
Прыжок совершил он стремительный, прямо как в нынешнем XXI веке…

Николай ЮРЛОВ,
КРАСНОЯРСК
 
Блоги